— А толку?

— Толку? Толк в том, что уродов надо наказывать. А он поступил как урод.

— Он тебе в ответ наваляет, а я тебя потом лечи, да?

— Вот совсем ты в меня не веришь. Зря я, по-твоему, грушу в зале молочу три раза в неделю?

— Я за тебя переживаю, балда! — усмехнулась Милана. — Хотя вряд ли вы, наверное, вообще когда-нибудь встретитесь теперь.

— Значит, все-таки не будешь ему говорить?

— Думаешь, оно ему надо?

— Откуда ж мне знать. Я тебе свое мнение давно сказал, а у тебя оно иное, вроде.

— Угу, — отозвалась Милана и мотнула головой, — нафиг! Не сегодня. Слишком много впечатлений для одного вечера.

Олекса, соглашаясь, кивнул. Они многое еще успели обсудить на его кухне. И сейчас, и в последующие дни. Но именно тот, самый первый вечер Милана запомнила на всю жизнь. Не потому, что он был счастливым, скорее уж наоборот, а потому, что она приняла решение, которое круто изменило ее цели на многие годы вперед. Изменило их навсегда.

30

Считаться следует лишь с теми людьми, которые в состоянии принимать решения, а приняв их — не отступать, как бы ни было тяжело. Все остальные напоминают песок, пыль, щепки. Когда-то в прошлом так сказал Стах, и его слова врезались в память настолько ярко, что Назар воспринял их за чистую монету, никогда не забывал, и ему казалось, что если он будет следовать сказанному, то однажды придет в ту точку, в которой Шамрай заметит, что рядом человек, во всем похожий на него, на которого можно положиться и который ни за что не подведет.

Они крутились в его голове тем чаще, чем больше он взрослел и понимал, что мир, построенный вокруг, работает как-то иначе, чем ему представлялось все это время. И иначе, чем в детстве объяснял Стах. А еще он подмечал то, что ради красного словца ляпнуть еще и не то можно, потому жил как живется до дня, когда перед ним встал тот самый выбор в трудной ситуации, касавшейся лично его. И тут выяснилось, что верность и преданность — куда как сильнее страхов и соблазнов. А способность принять решение — это что-то внутри, в крови, в водородных связях, формирующих его как живое существо. Как человеческое существо, естественная потребность которого — быть свободным.

В день ареста он торчал дома по договоренности со старшим Шамраем нигде не отсвечивать и ловил отходняки. На третьи сутки после потасовки состояние было ничуть не лучше, разве что температура уже спадала. Да и вообще на Назаре все заживало, как на собаке. Быстро и без лишних хлопот, а тут поди ж ты — еле подживает. Может, поэтому приезд наряда милиции он воспринял так пофигистически и безропотно. Только успел порадоваться, что мамы нет, что она еще не успела вернуться — потому что одно дело, когда ей домашние на словах передадут, и совсем другое — своими глазами увидеть. Ей и без того довольно горя, какая бы ни была.

Стах, кстати, не показывался. Вроде как, дома не было, а впрочем, черт его знает. Главное, Назар был. И Лукаш — приехал арестовывать друга детства, потому что принципиальный и потому что реально верит, что это правильно. От этого стало весело, но Назар готов был ухватиться за любую мысль только ради того, чтобы не думать о главном, о том, что с ним будет дальше.

Сначала был обыск в доме, потом в гараже. Когда осматривали машину, ожидаемо нашли обрез. На вопрос чей, отпираться не стал, вопить, что подбросили — тоже. А смысл? Лукаш глядел на него такими глазами, что лучше молчать. Как чужой человек, как если бы его предали. А Кречет воспринимал это как-то странно — вроде, и стыдно, но в то же время разве предали не его? Сам бы он так поступил? Или всеми силами вытаскивал бы друга?

Вопросы эти служили пищей для размышлений следующие дни, которые тянулись в районном СИЗО. Но сначала его увезли в рудославский КПЗ, там показали видеозапись — какая-то падла на телефон сняла потасовку на копанке. И отчетливо виден был выстрел Назара. В небо. В небо, но им разве докажешь. Зная, что никак, Наз пожимал плечами и твердил одно: «А вы еще разберитесь, точно ли из этого ствола в мужика попали».

«На то экспертиза будет», — буркнул Лукаш в присутствии другого опера, торчавшего в захламленном и пыльном кабинете, а уже потом, когда тот куда-то отлучился и они остались наедине, Ковальчук, смертельно бледный и злой, упрямо задал вопрос, поставивший Назара Шамрая перед выбором: «Не отпирайся, Назар, слышишь? Только хуже сделаешь. Иди на сделку со следствием, сотрудничай, предоставь все, что попросят по Стаху. Ты влип, но это из-за него, а не из-за тебя, слышишь?»

Кречет вскинул голову и внимательно посмотрел на друга, пытаясь совладать с резко накатившим отчаянным желанием вцепиться тому в глотку за то, что позволил себе о таком заговорить. А потом быстро кивнул и, не отводя глаз, проговорил, будто слова чеканил: «И что? Думаешь, скостят мне срок, если расскажу все, что знаю?»

«Может, и условкой отделаешься».

«Условкой?»

«Ага. Ты же дохрена в курсе его дел! Просто слей его и все, потому что он тебя бы не пожалел».

«Как ты меня?»

Ковальчук даже отшатнулся, будто его шарахнуло. И Назар имел сомнительное, но все же удовольствие несколько секунд наблюдать растерянность в глазах бывшего друга.

«Чего?!»

«Того. Так хочется Стаха за жабры взять, что рад хотя бы в меня вцепиться. Пофигу, что мы с тобой вместе штанги тягаем и Надьку твою я к тебе возил, когда ты в больницу с аппендицитом попал», — рассмеялся Назар. И рассмеялся совершенно искренно, наблюдая за тем, как у Лукаша перекашивается лицо. Для него все это было одно, единое. А Ковальчук… Ковальчук, выходит, разделял. Наверное, прав. Наверное. Но как понять, чья правда правдивее? Назар бы за своих горло рвал, а Лукаш — за правду.

«Я тебя предупреждал! Я тебе сколько говорил, Назар! Ты сам в это говно влез, как мне тебе помогать, если ты сам себя не хочешь вытаскивать?» — горячился Лукаш. И хотел еще что-то там сказать, но не успел. Опер вернулся, устроился за своим столом в желтоватом свете настольной лампы. А потом его еще пару дней продержали в КПЗ, периодически приводя на будничные допросы, уже без лирических отступлений, да и увезли в райцентр, где ему оставалось только ждать. Появления адвоката и появления Стаха и мамы, которые должны же были, в конце концов, как-то обозначиться.

Назар впоследствии как ни вспоминал, но плохо помнил те дни, хотя казалось, врежутся в память навсегда. Он мало думал, мало говорил, мало чего человеческого чувствовал, потому что понимал: едва позволит себе распуститься, так сразу и проявится то, чего он знать в себе не хотел — и животный страх, и отчаянное желание выбраться любыми путями и любыми средствами. Но «любое» ему не подходило, потому гасил в себе все, что можно было пригасить.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Его тягали по допросам, по десять раз спрашивали одно и то же, периодически начинали давить так, что в любое другое время он мог и ответить, однако кое-как отбивался с некоторой ленцой, которую сейчас позволял себе — после потрясения и злости накрыло апатией. Он больше не представлял себе никакого будущего — ни какого хотел бы, ни какое могло бы быть. Оно словно бы стерлось, а он завис в пространстве, не делая шага, поскольку делать его было некуда. И ловил себя на необнадёживающем открытии — началось не здесь, не теперь. Он давно никакого своего будущего не видит. Что бы ни собирался предпринимать, куда бы ни планировал податься, а будущего не существовало, даже тогда, когда предлагал Милане его разделить с ним.

И так жить нельзя. Невозможно, ведь его словно тоже не существует.

А реальна — только камера, в которой он отстраненно думает о том, как бы не привыкнуть. Не хотелось привыкать, хотя в быт сокамерников шансов не вовлечься не было. Те были шумные, склочные, но его остерегались, приглядывались. Назар тоже приглядывался и на данном этапе его устраивало — не лезут и слава богу. Что он Шамраев подопечный известно стало быстро, вот и не лезли.