— Ну нихрена ж себе! — присвистнул Кречет. — Вроде, Стах Шамрай жадным никогда не был. Если мало показалось, то это ваши проблемы, не наши, мы свое блюдем. Огласите условия, я ему передам.

— Поздно уже оглашать, — рявкнул парламентер. — Теперь будет так, как мы скажем. Начальство у нас серьезное, лучше не тягаться.

— Шамраи, значит, места эти разведывали, все обустраивали, а эти на готовое! Мы с ним годами, а эти пришлые! Со Стахом хоть ясно, как работать! — теперь уже голоса доносились из-за спины Кречета, будто бы поддержкой ему, но он слишком хорошо знал, что мужичье как раз преданностью не отличается — кто больше даст, к тем и пойдут. Были, конечно, прикормленные. Но всех не прикормишь.

Словно бы в подтверждение его слов, испытывая чужую алчность, вожатый этих «понаехов» хищно усмехнулся и обратился ко всем сразу:

— С Балашом работать получше будет. Он без посредников всем сраки прикроет. Прокурор новый, слыхали? И безопаснее, и по бабкам — не обидит. Потому определяйтесь сразу. Или сдаете намытый янтарь нам, или валите. Без обид, мужики.

— А потом чуть что — прокурор ваш сразу всех и повяжет, — отозвался в ответ Назар и дернулся к своим, судорожно соображая, чем перекрыть, что противопоставить, и, кажется, знал, чем и как. Потому говорил уверенно, пусть и приходилось сдерживаться ярость, которая клокотала под кожей: — Не было случая, чтобы Стах не вытащил, когда нужна была помощь. Штрафы за вас вносил, меры безопасности были все отлажены, зарабатывать давал. Вы знаете, что я правду говорю. Каждый сталкивался. Так вот что еще скажу. Впредь намытое на этом участке будете себе оставлять. С вас — плата за возможность работать. Таксу установим справедливую. А сколько намыли — все ваше, реализовывайте как считаете нужным, отреза́ть вас от перекупщиков никто не будет. Пятак богатый, вы сами видите. Все остальное остается по-прежнему — и патрули, и крыша от Стаха.

— Да где ты, щенок, крышу возьмешь, против Балаша? — расхохотался Петро. — Кто вы и кто он!

— А это наше дело. Как-то тебя это не волновало, когда Стах Макса твоего откупал по прошлой осени, да? Благодарен даже был. Потому мы либо остаемся при своем и отстаиваем, либо рассыпаемся и тогда нас никто не защитит. Свое слово я сказал.

И его слово слишком сильно превышало возложенное на него дядькой. Нет полномочий, но, черт подери, вариантов же тоже нет. Они ведь почти договорились уже, почти решили, Стаху придется принять, иначе людей доведут. Янтарь — херня, если людей баламутят. Будут люди — будет янтарь. А без людей ничего не будет.

— Я свое брал, — огрызнулся младший Никоряк. — Я на Стаха горбатился с пятнадцати лет, ничего своего не нажил. Батя здоровье положил в ваши канавы. То и хватит! Это наша земля, Стахом она не куплена, хотим — и себе забираем.

— Не себе, а этому Балашу, эй! Ты б, Максимка, не путал! — хохотнул кто-то из мужиков.

— Это ты рамсы не путай, Павло! — огрызнулся Макс.

— Сам заткнись, придурок!

— Харе херней страдать, мужики! — рявкнул главный. — Кого не устраивает, может свалить сейчас, не держим. Но Шамраев здесь уже никто не боится! И ничего им тут не принадлежит. Все дела теперь через нас.

— Нахуй съебитесь! — выкрикнули из патруля, и в какой момент все вышло из-под контроля понять было почти невозможно. Однако не иначе как звериным своим чутьем Назар его уловил. Вот сейчас. Сейчас. Как в замедленной съемке — лица словно закаменевшие, а после пошедшие трещинами. Кто на кого кинулся первым — какая разница, но Никоряка с перекошенной мордой и ломом, занесенным над головой, летящего прямо на толпу Назар и рад бы развидеть, а никак — вот он.

Ладонь, державшая обрез, дернулась сама. Выстрелил он в воздух над их головами, а потом уже почувствовал, как из руки короткоствол выбили. А ему влупили под дых так, что в глазах потемнело и на мгновение не хватило дыхания. Он хватанул открытым ртом воздух и… дал сдачи.

Если на что Назар и был способен, так это кулаками махать. Наверное, больше ни на что. В остальном — бесполезен. Так считали все вокруг, начиная с матери и Стаха и заканчивая Миланой, для которой он, возможно, был эдакой диковинкой, первобытным существом, прирученным ею со скуки и ставшим ненужным, едва она вернулась в нормальную жизнь. Мелькнувшая в голове, эта мысль запустила необратимый процесс — захватила его полностью, залила плавленым металлом мозги, отключила все человеческое в этом замесе. И потому он не чувствовал боли и не слышал глухого, гадкого хруста, когда ему ломали ребро. Переломанная кость потом срастется сама собой, не вправленная, без врачей. И всю жизнь будет торчать острым углом, незаметная лишь на первый взгляд, но прощупываемая под пальцами. Вкуса крови на разбитых губах Назар тоже не чуял. Ни черта не чуял, кроме ярости, которая вырвалась наконец наружу и освободила в нем то самое, звериное, что он сдерживал несколько дней.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍Отчаяние, обиду, ненависть, жестокость, ревность, желание отомстить. Желание больше не чувствовать ничего, кроме физического. Потому что ничего у него не получалось. Ничего не выходило. Сдохнуть хотелось, чтобы дух из него вышибли. И желающие ведь были, и немало! Да все больше дух из других вышибал он.

Крики, ругань, стоны, увязание в грязи, удары о землю, шлепки по воде. Горящая огнем грудная клетка. Костяшки пальцев, ссаженные в мясо. И кровища по разбитому в мясо лицу того, кого бил — покалечил соколиной головой на перстне, которого никогда не снимал. И обострившиеся до невозможности инстинкты, заставлявшие его раздавать тумаки направо и налево, уворачиваясь от чужих.

Драка была жестокой. Жесткой. Страшной. Он и не помнил, чтобы в такой когда участвовал. И тем не менее не уступал, будто бы это была последняя его схватка в жизни. Доказывая что-то другим и самому себе. И наказывая — других и самого себя.

Второй выстрел прозвучал резко, оглушающе и неожиданно обезоруживающе, словно бы прекращая безумие и агонию, а за ним последовал почти нечеловеческий вопль, от которого Назар пришел в себя и остановился. Остановился не только он — кто-то тут же дал дёру, кто-то, как и он, замер на месте, озираясь по сторонам. Один из рабочих чуть в стороне плашмя лежал на земле и смотрел в темное, будто бездна, небо, судорожно открывая и закрывая рот. И кровь… крови было так много, что могло бы показаться, что ею пахнет воздух, но нет, в воздухе все еще стоял волглый, душновато-сладкий запах ночного промозглого осеннего леса.

— Твою мать… — выдохнул Антоха, первым кинувшийся к раненому. — Кто?! Вы, суки, что наделали?!

— Живой? — прогрохотал Назар, оказавшись рядом и не позволяя себя размотать окончательно, как бы сильно ни пробрало. Впрочем, и сам видел — живой. Дышит, шарит глазами, силится что-то сказать.

— Блядь, его в живот… Ну твою ж мать, а!

— В больницу надо везти, он же подохнет тут.

— Ты псих? Нас там и повяжут.

— Не повяжут, обойдется. Денег напихаем кому надо — смолчат, — срывающимся голосом и вовсе не испытывая никакой уверенности в собственных словах, ответил Назар и тут же гаркнул: — Что встали? Помогите до машины довести! И заткните чем-то рану!

К ним бросилась еще пара парней из патруля, кто посмелее. Рабочего осторожно приподняли, ногами он перебирал с трудом, но до авто его все-таки дотащили, погрузив на заднее сидение. Обрез отыскал Антоха. И, велев замести тут все, Назар рванул дальше. Теперь в лечебницу. Там он бесконечно с кем-то говорил, объяснял, уговаривал, до тех пор, пока врачиха, сдвинув брови, не одернула: «Вы с ума сошли! Огнестрельное ранение! Да я обязана!»

И после этого он сдулся. Его отвели в кабинет главврача. Там он сидел на стуле в углу, тяжело привалившись затылком к холодной стене за спиной, и смотрел прямо перед собой, устало и вяло, как бывало всегда после усилий и возбуждения, размышляя над тем, что правильно сделал, что Антоху и остальных выгнал, а сюда явился один. Уж лучше так, чем остальных тянуть. Отбрехиваться в одиночку легче и будь уже как будет.